next perv

Вечный шах



Сегодня, 12 апреля в Иерусалиме скончался литератор и переводчик Феликс Адольфович Дектор.

В 1977 году Дектор открыл в Иерусалиме издательство «Тарбут»; в 1980 стал первым издателем «Черной книги» о Холокосте на оккупированной немцами территории СССР, составленной Ильей Эренбургом и Василием Гроссманом. С началом Перестройки распространил свою деятельность на Россию, в 1990—1994 гг. выпускал (совместно с Р. Спектором) альманах еврейской литературы и культуры «Ковчег», в 1997 г. учредил одноимённый клуб еврейской культуры, действующий и в наши дни. Был так жепродюсером ряда культурных проектов, в том числе документальных фильмов режиссёра Олега Дормана — «Ребе в аэропорту», «Подстрочник» (о Лилианне Лунгиной) и «Нота» (о Рудольфе Баршае).

Дектор много переводил с литовского языка, в том числе произведения еврейского писателя Ицхока Мераса. В память о переводчике предлагаем читателям отрывок из его перевода романа Мераса “Вечный шах”.

Феликс Дектор (1930-2020)

У больших ворот обычно караулят двое. Один — немецкий солдат, другой наш полицай из гетто.

И сегодня тоже. Но только сегодня это не совсем так. Ворота охраняет не немец, а чех. Я так старалась запомнить его имя и фамилию и все-таки забыла. Они похожи на польские, а польские- на их. В конце концов, не это важно. Я спрошу еще раз и запомню как следует. Важно, что вчера чех согласился выпустить меня в город на час и даже не спросил, куда и зачем я пойду.

Почему я волнуюсь?

У меня дрожат руки, наверное, дрожал бы и голос. Со мной всегда так, пока не освоюсь. Волнуюсь на сцене, волнуюсь на людях, а сейчас — особенно.

Чех, когда я договаривалась с ним вчера, стоял, почтительно склонив голову. Видно, полицейский сказал ему, что я — Ина Липман. Может быть, он из Праги, этот парень, и слышал, как я пою. В Праге я выступала дважды. Там были огромные афиши с гигантскими буквами, только букв почему-то было больше, чем надо. INNA LIPPMANN. Что ж, если им так нравится!.. Они кричали мне: “Браво, бис, браво, Инна!” — и я пела им снова и снова.

Я стою, прижавшись за углом, и жду, когда сменятся часовые. Они все противные, будто не люди даже, а какие-то мерзкие твари в зеленой форме, и я всегда боюсь нечаянно прикоснуться к ним.

Да, я вижу, чех уже здесь.

Он тоже в зеленом, но выглядит почему-то иначе. Я вижу его самого, вижу его лицо и вовсе не замечаю зеленой формы, не замечаю даже винтовки. Боже мой, ну конечно же, все зависит от человека, и ровным счетом ничего не значит, во что он одет! Как на сцене. В каком бы платье ни вышла, я — это всегда я, Ина Липман.

Но все-таки хорошо, что на свете не только немцы, хорошо, что на этой земле есть много-много живых людей.

Если когда-нибудь мне удастся собрать их в большом зале, таком большом, чтобы в нем уместились все-все… Я выйду на сцену и не стану говорить, кто я. Не будет афиш с гигантскими буквами, и букв будет не больше и не меньше, чем требуется. Просто женщина, такой же человек, как и они, хочет петь для них. Я буду петь им долго, самые лучшие свои песни. Они будут сидеть и слушать. Я не хочу, чтобы кричали «бис», «браво». Пусть себе молча сидят и слушают. Я буду петь им, как не пела еще ни разу, как не спою никогда и нигде. Я буду петь им так, как пою здесь, в гетто.

Чех заметил меня и махнул рукой.

Я подхожу.

Он озирается.

— Можете идти, — говорит чех, — если хотите… Только лучше бы вам не ходить, конечно. Оставайтесь тут, а если вам что-то нужно в городе скажите, я сделаю.

Я качаю головой.

— Как вам угодно, — продолжает он. — Только будьте осторожны, когда станете возвращаться. Смотрите в оба: Шогер имеет обыкновение шнырять у ворот по вечерам.

— Хорошо, хорошо, не бойтесь, — отвечаю я. — Бояться нечего.

Я быстро иду но улице.

Я впервые одна выхожу из гетто. Желтые звезды пришиты к жакету, а жакет перекинут через руку вверх подкладкой.

Мимо проходят женщина и мужчина. Я не знаю их, но они оборачиваются раз, другой и даже третий. Пробегают дети. Они тоже оглядываются на меня. Неужели меня еще можно узнать по изображению на афишах, которых давно нет и в помине?

Я знаю, я нехороший человек. Я хочу, чтоб меня узнавали. Да, в глубине души хочу. Ведь столько людей слушало когда-то, как я пою. Но я не имею права. Меня не должны узнать. Это во мне все еще говорит артистка… В свое время Ина Липман была знаменитостью и считала, что принадлежит только самой себе. Но на самом деле было не так, и это тем более не так сейчас.

Я захожу в подворотню, достаю из кармана зеркало, грим и косынку. Теперь уж наверняка меня никто не узнает. Можно идти смело, с высоко поднятой головой и на минуту представить, что я свободна и вокруг нет того, что есть на самом деле.

Нет, не могу.

Странно, но я не могу представить себе это. Я, должно быть, могу играть только на сцене. Время накладывает свой отпечаток, суровый, жесткий, и тут не поможет никакой грим. Лучше не буду слишком смелой. Надо сделать еще очень много, сделать то, что теперь всего дороже.

Четыре месяца подряд, вернувшись с работы, мы вновь принимались за работу — тайком, по ночам, чтоб никто не слышал, не видел. Мы репетировали «Аиду».

И наконец сегодня, в эту ночь, состоится генеральная репетиция.

Боже мой! Сколько раз я пела Аиду, но это как бы впервые в жизни. Мы все измучились. Но работали так, как вряд ли под силу людям. У нас все как в настоящем театре, даже дублеры. Нет, дублеры, наверно, — самое важное. В театре они лишь у главных исполнителей, а тут у всех: у главных и второстепенных, у статистов и у хора. У каждого человека свой дублер, даже в оркестре. Это время наложило свою печать, и другого выхода нет.

Мой дублер — Мира. Мирка. Ей девятнадцать лет. Из нее вырастет хорошая певица. Я хочу, чтоб она пела лучше меня, намного лучше, и чтобы в Праге или Вене, в Париже или Милане к ее имени и фамилии прибавляли уйму ненужных букв. Я буду старушкой с седыми буклями, мне будет зябко, я накину пуховый платок, сяду в первом ряду партера и буду слушать голос Мирки. Хорошо, что сегодня я вышла из гетто и сама все скажу Марии. Она будет рада, я знаю.

Певица Мария Блажевска…

В свое время мне говорили, что Мария Блажевска — это почти что Ина Липман, а ее уверяли, что Блажевска и Липман — это одно и то же. Мы встречались за чашкой кофе у нее или у меня — и дружно смеялись над тем, что нам говорили. Мы знали больше, чем другие, и потому нам было смешно. Ей тоже трудно сейчас, но легче, чем нам.

Ей передали, чтобы ждала меня сегодня, и, наверное, она уже ждет. Мы так долго не виделись — полжизни! Она просила, чтобы я не приходила. Она еще не знает, чего я хочу, даже не догадывается, и поэтому я должна пойти к ней сама, сегодня меня никто не может заменить.

Сегодня генеральная репетиция. Наконец-то… Но сегодня, когда угаснет последний аккорд, надо выйти на сцену, высоко поднять партитуру и крикнуть:

— Вот опера, которую мы хотели! Вот «Жидовка»!

Именно сегодня.

Наши ребята где только не искали, но так и не смогли найти партитуру «Жидовки». Она есть у Марии. И вот я иду к Марии Блажевской просить «Жидовку».

Ра

Рахель из оперы Галеви “Жидовка”

Ее подарил Марии Арон Цвингер. Это был славный малый, настоящий друг. Конечно, Мария знала это лучше, чем кто бы то ни было. Она заказала специальную шкатулку, обитую красным бархатом, и маленький ключик от нее всегда носила с собой. Антикварное французское издание с пометками и автографом самого Галеви. Арон тогда продал все, что у него было, и купил Марии «Жидовку». Цвингера уже нет, но там, на титульном листе, остались две строчки, написанные его рукой.

Я думаю, как бы я поступила, если б Мария оказалась на моем месте и пришла ко мне за этой партитурой…

Нет, опять не могу себе представить. Я могу играть только на сцене. Время. Во всем виновато время. Человек может многое, очень многое, но он не может одного-удержать время, повернуть его, погнать вспять.

Имею ли я право идти к Марии?

Вот парадное, и я вхожу. Поднимаюсь на третий этаж, останавливаюсь перед дверью и звоню. Звучат торопливые, встревоженные шаги. Распахивается дверь. Передо мной Мария Блажевска… Боже, она взволнованна, у нее нет слов, но глаза горят, и я вижу, что она счастлива, помогая мне переступить свой низкий порог.

Вам интересно, что было дальше. Я понимаю. Но и вы должны понять, что бывает, когда встречаются две лучшие подруги, которые не виделись полжизни, полжизни не слышали голоса друг друга. Не поющего, а обычного, произносящего “день добрый”, «здравствуй», «входи», «я», «ты». Когда встречаются Мария Блажевска, которая почти что Ина Липман, с Иной Липман, которая почти Мария Блажевска.

Мы говорили недолго, а может, мне только так показалось: чех дал всего час, и нужно было возвращаться. Надо было спешить и остерегаться. Многого остерегаться, но главное-евреям запрещено появляться на улице без желтых звезд на груди и на спине, тем более в одиночку и после шести вечера. А этой ночью в гетто генеральная репетиция первой нашей оперы.

Я сказала, зачем пришла.

Мария только глянула на меня и выбежала в другую комнату. Она принесла партитуру, зачем-то полистала ее. Мне казалось, ее пальцы чуть-чуть дрожали, хотя это, должно быть, лишь показалось мне. Она открыла титульный лист, посмотрела на него, потом легонько потянула и тут же отпустила. Неужели она хотела вырвать эту страничку? Нет, мне, должно быть, показалось.

— Я бы не пришла к тебе, если б не…

— Ладно, Ина. Ты ведь знаешь, мы без слов понимаем друг друга.

— Видишь ли, Мария…

— Ничего не говори, Ина. Я начну плакать, и тогда… Лучше подумай, что сказал бы сейчас Арон.

— Мы будем беречь ее…

— Я знаю.

Мы простились.

Мария искала, что бы мне дать с собой, и наконец нашла — мешочек гороха. Я не хотела брать, но отказаться было невозможно.

Уже в дверях она взяла меня за руку и сказала:

— Знаешь, что я хочу? Собрать людей в большом зале, таком большом, чтобы там уместились все. И выйти на сцену и долго-долго петь им самые лучшие песни.

Я слушала, не дыша.

— И еще… Еще мне хочется, чтобы мы, две старушки, закутавшись в платок, сидели в первом ряду партера и слушали, как поет твоя Мирка, мировая знаменитость.

Тут я сказала:

— Не надо, Мария.

Я не могла больше слушать и ушла.

Теперь действительно никто не смотрел на меня, не оборачивался. Я никого не боялась, хоть и знала, что надо остерегаться.

Вот узкая уличка. Ворота гетто близко, возле них по-прежнему ходит чех, значит, я успела, надо только прибавить шагу. Еще быстрее. В конце пути время как бы останавливается, растягивается. Я бегу, и ворота уже близко, близко.

Вдруг я останавливаюсь и начинаю идти медленно, очень медленно. Зато время теперь спешит. Мы поменялись ролями. Как на сцене.

У ворот, рядом с чехом, стоит Шогер.

Все-таки он подстерег меня.

Я думала, сегодня его не будет, но он здесь, он улыбается, манит меня пальцем и ждет. Он, должно быть, счастлив, Шогер. Он давно хотел уличить меня в том, что запрещено под страхом смерти. А я только сейчас хватилась, что жакет с желтыми звездами висит на руке. Может быть, Шогер не заметил. Я могу еще надеть жакет, и тогда меня только высекут за горох. Может, только высекут… Но в жакет завернута партитура. Он увидит ее, с автографом Галеви, с двумя строчками Арона, и тогда сегодня, на генеральной репетиции, никто уже не выйдет на сцену и не крикнет:

— Ребята! Вот «Жидовка»!

Шогер может улыбаться. Его час настал. Совсем недавно, собственноручно обыскав меня, когда мы возвращались с работы, он сказал:

— Лично вы не существуете для меня. Мне плевать-живая вы или мертвая. Мне мешает только ваш голос, пока он не попал в мои руки. Надо полагать, это рано или поздно случится, и тогда вам несдобровать. Я, конечно, буду весьма огорчен. Но что поделаешь…

Почему я волнуюсь?

Теперь и в самом деле не стоит волноваться. Я не на сцене и не на глазах у людей. Надо думать и надо стараться, чтобы не дрожали руки, тогда и голос дрожать не будет.

Одной рукой я прижимаю к себе жакет, а другой встряхиваю мешочек с горохом. Все равно несдобровать мне сегодня: я без желтой звезды, и горох уже не имеет значения. Я накрасилась, а нам запрещена любая косметика.

Я иду твердым, шагом, подняв голову. Я действительно могу уже никого не бояться, я обрела это право. Я встряхиваю мешочек, горох гремит, как тысяча кастаньет, и мне весело.

Я усмехаюсь.

— Вы довольны? — спрашиваю Шогера. Он тоже улыбается.

Я гремлю горохом высоко, под самым носом у Шогера, и тысяча кастаньет взрывается тысячью залпов.

Он вырывает у меня мешочек и швыряет прочь.

— Жакет не мой, — говорю я. — Разрешите вернуть владельцу, и я к нашим услугам, господин комендант.

— Только быстро, — отвечает Шогер.

Я вхожу в гетто, всей спиной чувствуя обжигающий взгляд Шогера.

Мимо кто-то идет. Я не знаю кто, но кто-то знакомый. Поспешно сую ему в охапку жакет и говорю:

— Передайте Мирке Сегал. Вы знаете Мирку Сегал?

— Да, знаю.

— Передайте ей немедленно, хорошо? Это жакет Мирки, я одолжила у нее.

Теперь я свободна.

Я вижу, как ходят желваки на скулах чеха, как он скрипит зубами, словно жует железо. Не хватало еще, чтобы он сорвался. Все равно это ничего не даст. Пусть уж лучше он, а не другой караулит у ворот, пусть делает то, о чем просят его люди из гетто, и не видит того, чего видеть не надо. Его жизнь только начинается, и в ней будет еще много и добрых, и горьких минут, так же как у всех, как у каждого человека.

Я смотрю на него в упор. Он понял и хмуро отвернулся. Мне немножко жаль, что я не успела еще раз спросить его имя и фамилию. Они похожи на польские, а польские…

Я могла бы рассказывать дальше. У меня есть еще капля времени. Но я не стану рассказывать. Такие истории кончаются все одинаково, и это уже не интересно. Главное — чтобы был дублер. Я рада, что мой дублер — Мирка, Мира Сегал. Она будет большой певицей, моя Мирка.


ОТПРАВИТЬ
Ваш комментарий отправлен оператору сайта снижение