next perv

Загадки Самсона назорея (Часть 1: Герой)



Размышления над переводом Самсона назорея Жаботинского[1]

Три открытия – или три вопроса

Зеэв Жаботинский (1880—1940) был не только выдающимся сионистским лидером, он примечателен и своим творчеством в области культуры: журналист, публицист, пламенный оратор, поэт, писатель и переводчик. Он знал в совершенстве более десяти языков, но оба созданных им романа – Пятеро и Самсон назорей – написал на своём родном русском, главном языке Одессы, где родился и вырос. Ниже я буду говорить о Жаботинском в первую очередь как об авторе Самсона назорея.

Удивительные неожиданности подстерегают нас порой при переводе хорошо знакомых классических текстов. В меньшей степени я уже испытал подобный опыт, переводя на иврит Толстого и Набокова, Достоевского и Булгакова. Но работа над Самсоном глубоко изменила мои представления о самом романе и о личности Жаботинского, его культурной деятельности и политическом имидже. Ее результатом явилось также некоторое замешательство по поводу полного названия романа, никогда не переводившегося на иврит дословно. Наконец, она привела меня к предположению о возможном влиянии Самсона на самый известный русский роман ХХ века – Мастера и Маргариту Булгакова. Об этих трёх открытиях – или, скорее, о трех вопросах – я и расскажу на последующих страницах.

Прежде всего, впечатление, оставшееся у меня много лет назад от первого прочтения Самсона назорея в оригинале, было крайне упрощенным. Я увидел в нём приключенческий роман для подростков, некую свободную популяризацию истории из книги Судей, предназначенную для того, чтобы, приблизив к юным читателям образ библейского героя, дать им пример для подражания. Когда ко мне обратились из тель-авивского Института Жаботинского с предложением заново перевести Самсона, пожелания к этому переводу были сформулированы подобным же образом: язык должен быть динамичным и современным, лёгким для чтения, и сближать юных читателей с наследием Жаботинского. Я не представлял себе, что в столь однозначном на первый взгляд романе увижу скрытые глубины и непримиримые противоречия, происходящие как из двойственного образа самого Самсона, так и из жизненных установок автора романа. Я этого не знал, пока не углубился в текст как переводчик. Но и сотрудники Института Жаботинского тоже не знали, хотя по другой причине: роман они вынуждены были читать не в оригинале, а в старом ивритском переводе. Многие бейтаровцы воспитывались на Самсоне, заучивали наизусть его заветы («копите железо», «поставьте над собой царя», «учитесь смеяться»), и, похоже, им не приходило в голову, что могучие душевные конфликты героя романа и его автора в значительной мере тускнеют или вообще не находят воплощения в переводе.

Вновь перечитав Самсона как переводчик, я увидел его абсолютно другими глазами. Соображения, которые я излагаю здесь – не научное исследование, а попытка переводчика выявить скрытые слои подтекста, опираясь на тесный контакт с текстом. Представленные здесь открытия можно в той же мере считать безответными вопросами, и они не претендуют на статус окончательных выводов.

Позволю себе не обсуждать литературные достоинства книги. Скажу лишь, что она интересна, читабельна, хорошо выстроена, но в литературном отношении её трудно сравнивать с другим – вторым и последним – романом Жаботинского, Пятеро. Там Жаботинский достиг вершины своего творчества как писатель. По литературным достоинствам это произведение можно сравнить с лучшими рассказами Бабеля или с поэтической прозой Мандельштама. Сюжет, развивающийся большей частью в Одессе начала ХХ в., повествует о судьбах членов одного большого еврейского семейства и об их ближайших друзьях, на фоне революционных настроений того времени и сионистских и иных устремлений, бытовавших в еврейской среде Одессы – и всё же роман почти ничего не открывает нам об авторе. Разумеется, литература не провозглашает такой задачи, скорее как раз наоборот, но меня интересовало, как мог тот букет талантов, которыми обладал Жаботинский, совместиться одновременно и с твёрдой сионистской идеологией, и со стремлением к жесткой политической цели, которому он подчинил всё своё бытие. Должно же было это внутреннее противоречие между жизнью духовной и жизнью деятельной хоть когда-нибудь и как-нибудь проявиться в письменном творчестве. Такого проявления я не обнаружил ни в статьях Жаботинского, ни в его фельетонах, ни в воспоминаниях. Даже «Повесть моих дней», написанная на первый взгляд на манер автобиографии, воспринимается более как литературное произведение, не имеющее ничего общего с проблемами такого рода. Биографией Жаботинского занимались относительно мало и, разумеется, не существует исследования, рассматривающего Жаботинского в первую очередь как писателя, и лишь потом – как идеолога и политика.

В результате нового чтения Самсона назорея перед началом работы над переводом настойчиво стал напрашиваться вывод, что передо мной книга, в которой Жаботинский наиболее открыто написал о себе самом. Не то чтобы он решительно отождествляет себя с героем, это была бы слишком уж гротескная претензия, но он представляет его как идеального лидера, у которого есть чему поучиться и над чем подумать на основании собственного жизненного опыта. Жаботинский формировал себя как лидера – и действительно им являлся и таковым вошёл в историю.

Он начал писать Самсона в 1919 г., находясь в Стране Израиля. Тогда создавались лишь первые наброски книги, завершенной уже в 1926 г. в Париже, где роман впервые печатался с продолжениями в русскоязычном сионистском еженедельнике «Рассвет», в редколлегии которого Жаботинский состоял. Через год книга вышла в Берлине отдельным изданием.

Роман Самсон назорей не излагает заново известную историю из книги Судей и не конкурирует с каноническим библейским текстом. Жаботинский обозначил в предельно кратком предисловии общие сюжетные вехи как «рассказ из времен Судей», но там же заявил, что «повесть эта сложилась на полной свободе [выделено мной – П.К.] и от рамок библейского предания, и от данных или догадок археологии». Проще говоря, речь о литературном произведении, несущем миру новое. Жаботинский создал аналогию, работающую в нескольких актуальных плоскостях: политической, социальной, психологической, лирической. Литературный приём использования рамок канона или структуры мифа известен в европейской литературе. Его применяли, помимо прочих, Оскар Уайльд («Саломея»), Томас Манн («Иосиф и его братья») и Михаил Булгаков («Мастер и Маргарита»). Классические сюжеты, именно за счёт своей общеизвестности, позволяют писателям внести в них новое содержание, близкое и актуальное.

Не будучи специально выделенной в тексте, аналогия складывается из всего контекста романа и из внетекстуальных сведений, которыми обладает читатель. До меня это по поводу романа Жаботинского отмечали по меньшей мере двое: писатель и переводчик Ицхак Орен (Надель) [2] и профессор Йосеф Недава [3]. Колена Израилевы подобны жителям нового ишува, «туземцы» – местное население Страны, арабы, а филистимляне – не кто иные, как англичане [4], правившие в Стране в годы написания романа.

Я – третий переводчик книги. Как оказалось, оба предыдущих[5] изначально фиксировали определённый узкий подход ивритского читателя к тексту, в чём я убедился не только из бесед со специалистами из Института Жаботинского, но и в ходе совместной работы с профессором-литературоведом, которому Институт Жаботинского поручил редактировать мой перевод. Главную трудность для него представляли канонические цитаты, переданные мной не дословно, а с некоторыми изменениями – именно так, как в оригинале Жаботинского. «Цитата есть цитата, и нечего тут менять», – твердил профессор. К счастью, мне удалось убедить его в правильности моего подхода, хотя это оказалось непросто.

Нет ничего легче, чем, поддавшись силе фонетической инерции и мощному величию классического текста, подправить или дополнить «искажённую» или неполную цитату. Но реально в романе ТАНАХ почти нигде не цитируется точно: Жаботинский не переписывал слово в слово текст синодального перевода, а создавал парафраз известных стихов. Прозрачная, лирическая, с вкраплениями тонкой иронии, но без лишних аллегорий и украшений, стилистика Жаботинского всецело принадлежит ХХ веку. Только чуть-чуть заметно в ней сверкание библейских перлов – и то лишь для того, чтобы показать более выразительно главную мысль автора, а вовсе не обязательно пробудить в читателе интерес к каноническому оригиналу. Когда оба моих предшественника по переводу «Самсона» исправляли цитаты, приводя их в соответствие с текстом ТАНАХА, они вольно или невольно правили стиль самого Жаботинского. В моём переводе я стремился сохранять верность авторскому стилю. Так, возгласа Далилы «Самсон! Филистимляне на тебя!»[6] вы в моём переводе не найдёте. Суть та же, но заменено слово: «Самсон! Филистимляне идут!». В результате, на иврите, классический текст выглядит искаженным. Осовремененным. Стилистический регистр невысок, библейский стих заменен возгласом из повседневной речи. Есть и другие места, где каноническая формула изменена. Чуть позже я затрону вопрос о знаменитом «Умри, душа моя, с филистимлянами!». Здесь Жаботинский изменил слова Писания, чтобы точнее выразить свой индивидуальный взгляд на вещи и предельно прояснить текст, но ни у кого из обоих моих предшественников это изменение никак не отражено.

Сам Жаботинский в 1928 г. просил переводчика Баруха Крупника в письме на иврите, посланном из Парижа в Берлин, где жил Крупник, «переводить на современный язык», и далее «особо настоятельная просьба: по возможности избегать ‘переворачивающего вава’ – я ненавижу все эти ‘ва-йедаберим’ и ‘ва-йомерим’ смертной ненавистью». Действительно, «переворачивающий вав» отсутствует в переводе Крупника, но, несмотря на это, стиль его представляется мне слишком уж архаичным даже для 30-х годов ХХ в., в том числе из-за железобетонной верности танахическим цитатам, которые в тексте Жаботинского выглядят иначе [7].

Герой

Итак, в центре сюжета – Самсон и его отношения с филистимлянами. Жаботинский видел в Самсоне героя, прирожденного лидера, действовавшего в смутную историческую эпоху, когда «не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым». Автор ориентируется на сходство между эпохой Судей и тем временем, в котором действовал сам. В какой-то мере Самсон назорей – ключ к эпохе, в которую был написан. Жаботинский проводит аналогию между двумя сходными периодами, когда народ Израиля переживал свое формирование: это ни в коей мере не люди «созданные из мрамора», а потому перед его вождями стоит задача «смесить скользкую глину с хрупкой соломой», чтобы создать кирпич, который станет «крепким камнем», выстроить народ из смешения племён, вер и воззрений. Задача такого лидера тяжела, словно рабство египетское. Таков «фон» непростых отношений между Самсоном и филистимлянами.

Задача создания национального очага для народа Израиля в Стране Израиля стояла во главе интересов Жаботинского. Британская политика и британская администрация в Стране представляли собой главное препятствие для достижения этой цели. Вместе с тем Жаботинский был влюблен в европейскую культуру, в которой Англия занимала для него отнюдь не последнее место. В этом источник глубокого внутреннего конфликта у автора романа, конфликта, приведшего к написанию Самсона назорея. Жаботинский не раз цитировал Макса Нордау, утверждавшего, что сионизм стремится расширить границы Европы и включить в них Страну Израиля. Не будем забывать, что примерно за год до завершения Самсона Жаботинский основал в Париже «Союз сионистов-ревизионистов» (1925). Этим действием фактически была объявлена война англичанам против их политики и владычества в Стране Израиля.

Понимая внутреннюю логику романа, мы легко увидим политические, этнографические и культурные параллели между эпохой правления Судей и актуальной ситуацией в Стране Израиля в период британского мандата, в 20-е годы прошлого века. Филистимляне, «островитяне» и «потомки народов моря» – это англичане колониальной эпохи. Они, в точности как филистимляне в Самсоне, гордятся своей культурой, древностью своего наследия, своей сплоченностью и совершенством технологий, которыми располагают, особенно во всем, что касается оружия. Самсон-Жаботинский стремится к тому, чтобы народ Израиля перенял лучшее, что есть в социуме филистимлян-англичан, и, когда наступит срок, сумел победить их их же оружием. Поэтому с развитием сюжета Самсон повторяет библейскую цитату «из ядущего вышло ядомое, а из сильного сладкое» не буквально. Он заявляет Элиноар (которая в дальнейшем окажется Далилой), что у филистимлян «из cвирепого вышло сладкое!». Это речение звучит эхом в романе, повторяясь в словах разных персонажей.

Лучшие из филистимлян, вопреки тому, что они враги и чужаки, представлены в романе как образцы высших человеческих качеств, способные служить примером для подражания. Они действуют с вызывающим уважение достоинством и величием даже когда их жизнь висит на волоске, как, например, в сцене смерти Семадар, жены Самсона из филистимской Тимнаты, и ее отца, Бергама.И еще – в момент обрушения святилища Дагона в Газе. Филистимские аристократы не обнаруживают и тени страха, когда потолок храма содрогается над их головами, перед тем как рухнуть и похоронить их под собой. Для Жаботинского в подобном поведении заключается подлинный аристократизм, и Самсон, разрушающий и несущий гибель, именно в этот момент достигает в полной мере казавшегося ему ранее недоступным уровня величия филистимской знати, гибнущей вместе с ним в едином всепожирающем пламени. Но здесь, перед смертью, Самсон возглашает не «Умри, душа моя, с филистимлянами!», как написано в первоисточнике, а «С вами вместе да погибнет душа моя!» (курсив мой – П.К.). Возглас обращен прежде всего к Далиле-Элиноар и их сыну-младенцу, и лишь во вторую очередь – к филистимлянам. Читатель легко увидит, что филистимлянка Далила, величайшая любовь-ненависть Самсона, атаковавшая его, незрячего, уничижительными загадками и пообещавшая воспитать их сына так, чтобы тот развязал войну против народа собственного отца – именно она вызвала «импульсивный», гибельный Самсонов порыв. Но в действительности не только Далилу и любил, и ненавидел Самсон. Подобные же чувства он питал ко всему филистимскому народу. В ночной беседе с «царем царей», сараном Газы, Самсон шепотом признается ему, говоря о филистимлянах: «Вас я люблю, – и продолжает – Дана зато не люблю, его родичей ненавижу. Там все по-иному…». Жаботинский не любил галутное еврейство и стремился превратить его в «крепкий кирпич» для воссоздания Страны Израиля из руин.

Здесь самый подходящий момент, чтобы сформулировать суть первого удивительного открытия (или первого безответного вопроса?), о котором я говорил в начале. Испытывал ли сам Жаботинский такое же раздвоение, как и Самсон, разрывавшийся между двумя культурами, снедаемый сомнениями в деле своей жизни и вместе с тем неуклонно продолжающий свой путь?

Самсон посвятил жизнь своему собственному, нелюбимому им, народу, и сделал это не по своей воле, а как бы от безвыходности, словно исполняя тяжелый неотвратимый долг, подобный сизифову вечному приговору: вкатывать на гору тяжеленный камень только для того, чтобы тот снова и снова скатывался вниз. Свой непривлекательный долг он исполнял как верный и преданный общественный деятель, но его героическая смерть была смертью частного лица, по причинам чисто индивидуального характера. По Жаботинскому, гибель Самсона с филистимлянами не планировалась как демонстративный акт национального и военного свойства. Ее причиной оказалась сильная как смерть любовь к Далиле [8], превратившаяся в не менее мощную ненависть, которая вместе с Судьей-данитом невольно стерла с лица земли всю филистимскую цивилизацию. Самсон совершил действие, словно бы обратное жертвоприношению Авраама: убил своего единственного сына, запустив в него тяжеленным мраморным жертвенником бога Дагона и тем самым пресек какую бы то ни было возможность продолжения собственного рода.

Похоже, лишь герою Самсону позволяет Жаботинский высказать горькое сомнение, коренящееся в его душе, причем и это он делает в форме загадки, которую слепой Самсон на своем последнем пиру задает друзьям-филистимлянам: «Что это такое: десять веков за это воюют десять народов – а кто победит, тому достанется ложе из репейника и чаша полыни?» Они не отгадали, и он объяснил: Земля Ханаанская.

Поэт Осип Мандельштам говорил, что смерть художника – это его последний творческий акт. Жаботинский, посвятивший жизнь воплощению идеи сионизма, желает себе в Самсоне назорее, чтобы по крайней мере смерть осталась для него делом строго индивидуальным. А может быть, перед нами – лишь удачный литературный прием, и сопоставление автора с его героем – всего лишь игра воображения?

(Часть 2 , Часть 3)


ОТПРАВИТЬ

*

ОТПРАВИТЬ
Ваш комментарий отправлен оператору сайта снижение